По следам Джакомо Казанова

В Венеции ему понравилось больше, чем где-либо. Запах мерзлых водорослей и аромат утреннего кофе повсеместно заполняли ленивое пространство призрачного, словно мечта разочарованного богослова, зимнего города-от Каннареджо и Сан-Марко до Набережной неисцелимых и дальше, вплоть до Лидо, укрытого густым морским туманом подобно шапке взбитых сливок в чашке горячего кофе с интригующим названием «Casanova». 

Обшарпанный фасад знаменитого кафе «Флориан» возвращал к памяти времена давно минувших дней, когда в эти стены, словно в исторические декорации, вступали хрустящие свиной кожей ботфорты Шевалье де Сенгальта, известного авантюриста, развратника и бонвивана, а сквозь крытую галерею, уставленную кофейными столами, шурша своим поношенным камзолом и буклями парика, стремительно бежал в сторону церкви Сан-Джованни ин Олео беспокойный и нервный Антонио Вивальди, проигрывая в уме неповторимый мотив Tempo impetuoso d‘estate. 
Наверное, тогда на месте концертного подиума стоял одинокий, голодный и грязный скрипач, выводящий своим тоскливым смычком что-нибудь из Моцарта или Керубини. На мостовую к его ногам почти не падали медные монеты и уныло урчало в животе у скрипача после скромной ночной трапезы в трактире «У золотого льва» и бутылки разведенной с водой жидкой вальполичеллы. 

Венеция не любит постоянства, в чем бы оно себя не проявляло: будь то отношения, память или принципы. Вся мимолетная прелесть этого раннего утра, наполненного криком чаек, ароматом кофеен и игрой солнечных пятен на древних каменных плитах пьяцца Сан-Марко-не более чем игра нашего воображения, такая же иллюзорная и изменчивая, как завывание сирокко над пустынным побережьем сонной Адриатики. 
Жизнь графа была бесхитростной, как глоток охлажденного венецианского шардоне из бокала, стоящего сейчас перед ним: в любви, как и в ненависти, он не знал снисхождения и компромисса, ни к женщинам, ни к культурным достижениям прошлых эпох, ни к переменчивым вкусам избалованной и вульгарной толпы, проституирующей и обесценивающей любые самопровозглашенные извне принципы и смыслы. 

Казанова вспомнил слова одной светской львицы, которая почти шепотом доверительно сообщила своей соседке за обеденным столом некоторые свои рассуждения насчёт его невинных причуд: «Граф был не так прост, как показалось сперва его тени и полуденным кипарисам, окружавшим по периметру его сад. Если бы не клумба с ананасом и кусты ароматной герани, никто и никогда не догадался бы о том, что попадая в эти теннисные и заросшие плющом и платанами аллеи, Вы, на самом деле, оказываетесь в некой невидимой глазу паутине, сотканной обольстительным и гениальным развратником и сластолюбцем, из которой есть только один выход-грехопадение в сладкий, как спелая смоква, рай. И только там, вдоволь насытившись плотью и отведав все видимые и потаенные уголки тела, Вы обретёте бессмертие, как единственную награду за сладостный и бесстыдный порок». 

Словно «Кружевница» у Вермеера его сознание ткало затейливый рисунок бытия, столь же экстравагантный, сколь и неизбежный. Он старался не присутствовать вовсе и бежал со всех ног от рутинной пошлости, продираясь сквозь колючие заросли современного дискурса и гламура. Запечатлял свое анонимное присутствие в будничном социальном аспекте, как призрачное отражение в зеркале самого Веласкеса на знаменитых „Las Meninas“ в музее Прадо. Живопись говорила ему больше, чем он хотел бы об этом знать: иногда откровения Джотто или Пьетро делла Франчески пробуждали в нем смутные воспоминания о временах и людях, которые существовали лишь в его снах и предутренних грезах, навеянных затейливыми мелодиями Моцарта и Виллибальда Глюка. 

Иногда, напившись в одном из местных трактиров терпкого вина или янтарной граппы, он ненадолго терял ориентиры и жизнь его представлялась бессмысленной и, может быть, даже глупой, но всякий раз, его возвращала в море будничной суеты и деятельности громадная бронзовая фигура кондотьера Бартоломео Коллеони, на вздыбленном коне рвущегося в грозные небеса, оставляя навеки истертую ногами брусчатку кампо Санти-Джованни э Паоло. Она, эта фигура, словно антропоморфный маяк, появлялась всякий раз неожиданно, с какого бы конца города он не возвращался к своему очагу. 

Словно морская пена, выброшенная штормом и застывшая в резном фасаде Дворца дожей с помощью удивительного ремесла флорентийских камнерезов, его взгляд чертил замысловатую траекторию вослед полету одинокой чайки, пролетавшей над пьяццо Сан-Марко и держащей свой курс в сторону белоснежного собора Санта-Мария-делла-Салюте. 

От бесконечных и пространных размышлений об абстрактном его оторвал дородный официант в безупречном белом мундире, как у херувима, подавший счет на маленьком серебряном подносе и визитную карту кофейного заведения. 

Граф расплатился и, перевернув карточку обратной стороной, прочитал то, что было написано аккуратным почерком с помощью зеленых чернил: 
«Я начинаю, сообщая своему читателю, что судьба уже воздала мне по заслугам за всё то хорошее или плохое, что я совершал в течение своей жизни, и потому я вправе считать себя свободным… Вопреки возвышенным моральным началам, неотвратимо порождённым божественными принципами, укоренёнными в моём сердце, всю жизнь я оставался рабом своих чувств. Я испытывал наслаждение от того, что сбивался с пути, я постоянно жил неправильно, и единственным моим утешением было лишь то, что я осознавал свои прегрешения… Мои безрассудства суть безрассудства юности. Вы увидите, что я смеюсь над ними, и если вы доброжелательны, то позабавитесь над ними вместе со мной…» 

Каннареджо, Венеция. 

26.07.1769 a. D.

Shares